В "Дружбе народов" (N 6) стоит прочесть воспоминания Елены Ржевской о Викторе Некрасове - "Это было в Москве, в Киеве, в Париже...". Действует, прежде всего, редкое обаяние героя - не только яркого писателя, но и человека по-настоящему артистичного, благородного и естественно стремящегося к свободе. Как во всяких поздних мемуарах, здесь много печали. Но к грусти закономерной (умер Некрасов, умерли близкие и друзья Ржевской) примешивается и иная: человек, рожденный для счастья, веселья, побед, прожил довольно горькую жизнь. И горечь эту не выкупают ни прижизненная слава, ни любовь верных друзей, ни волшебный и горячо любимый Некрасовым Париж, где довелось жить недобровольному изгнаннику. Ржевская словно бы и не касается внутренней драмы Некрасова (воспоминания ее тактичны в лучшем смысле слова), но читатель все же чувствует, как одинок и неприкаян был этот "легкий" и красивый человек. В воспоминаниях масса точных деталей, благодаря которым ощущаешь "воздух" минувшего, "стиль существования" либеральной интеллигенции. Физически неприятно читать о том, как впервые попавшая в Париж Ржевская, несмотря на явный "присмотр", решается на свидание с Некрасовым, тайно его вызванивает, встречается. Есть, однако, и эпизоды другого плана - напоминающие о том, что во все времена были люди, знавшие цену свободе:
"Вика (Некрасов. - А. Н.) рассказывал, как перед отъездом из Ялты гулял с Поженяном допоздна. Поженян: "Я тебя сейчас на машине отправлю обратно". Но машин нет. Едет мотоцикл с коляской. Милицейский патруль. Поженян останавливает: "Выручи, кореш, отвези в дом творчества товарища". Не может милиционер. Поженян просит. Тот ни в какую. В патруле он.
- Отвези же. Знаешь кто это? Некрасов.
Милиционер:
- Тот, которого Хрущев изругал?
- Он самый.
- Тогда садись!"
Кстати, девяностолетие Виктора Некрасова отмечает и июньская "Звезда", здесь напечатан мемуарный очерк кинорежиссера Владимира Рябцева "Фронтовики".
Публикацию романа проживающего в Израиле и пишущего по-русски Аркана Карива "Переводчик" редакция, похоже, почитает делом чести. В редакторском послесловии сообщается, что Аркан Карив не кто-нибудь, а сын покойного Юрия Карабчиевского, чей роман "Жизнь Александра Зильбера" был некогда напечатан в "ДН". Карабчиевский умел писать прозу, хотя "Жизнь Александра Зильбера", на мой вкус, не лучшая его вещь. Карив прозу писать не умеет: подобной бесстильной, как бы ироничной и имитирующей "трагический надрыв" исповедальностью вот уж много лет заболачиваются самые различные органы печати. Тошно и паскудно было в коммунистической России, паскудно и тошно в милитаристском Израиле. Некуда податься нежному и удивительному, покуривающему травку и взыскующему духовной чистоты, великовозрастному инфантилу. Разве что удрать с резервистских сборов к вольным бедуинам. Натужный юмор, "свободная" (то есть никакая) композиция, упоение собственной шаблонной неповторимостью. Скучища редкостная. Но зато из "еврейской жизни". И проблему "отцов и детей" можно актуализировать. Только какое дело читателю до того, чей именно сын гордо несет знамя очередного "потерянного поколения"? Понимаю, что и дети писателей имеют право на сочинительство. Честное слово, умолчал бы о родословной Аркана Карива, если бы она не была торжественно подана редакцией "ДН". Впрочем, боюсь, что без родословной журнал не обратил бы внимания на "Переводчика". Хотя кто знает - жалостливую "молодежную" (не такими уж молодыми авторами писаную) исповедалку тиражируют и в других изданиях.
В "Звезде" (N 6) таких сочинений аж два кряду. Оба все же сделаны потоньше, чем роман Карива. Из длиннющего эссе (как бы повести) Александра Вяльцева "Путешествие в одну сторону. Опыт мифологизации прошлого" можно, по крайней мере, почерпнуть некоторое количество колоритных деталей, характеризующих жизнь молодой питерской богемы 70-80-х годов. За это можно простить лирические воздыхания, вроде тех, что возникают в зачине: "Марина, Марина, существовала ли ты?! - В этом городе, как не раз шепталось, любимом и знакомом до слез, ты была отставной дворяночкой, плачущей над букетом увядших цветов. Тебя хорошо знали на чердаках и ночных кухнях, но никто не сумел бы ответить, где ты сегодня ночуешь. Ты была равнодушна к вещам и кочевала от квартиры к квартире с огромной холщовой сумкой, в которой ты хранила все на свете. Твой отец был чекистом, мать - инспектором гороно, а ты была нищая монашка, предпочитавшая всем книгам Библию, а всем писателям Достоевского. Ты была загадочным порождением этого призрачного города..." Ну и так далее. Впрочем, местами довольно наблюдательно.
"Избранник" Павла Мейлахса - случай еще более сложный. Во-первых, Мейлахс умеет писать (несколько лет назад "Новый мир" опубликовал его по-настоящему сильный рассказ). Во-вторых, автор не хуже нас понимает, сколь банален его текст. Вялая история вялой жизни героя явно должна читаться в автобиографическом ключе. То есть нам предложено отождествить автора с героем-рассказчиком, страдающим от одиночества и путающим присущую каждому человеческую неповторимость с какой-то "гениальностью". Из-за этой самой гениальности сыр-бор и полыхает. Рассказчик, с одной стороны, в нее свято верит, с другой же - никак проявить ее не может. Страх жизни ритмично чередуется со страхом смерти, увлечение рок-музыкой и наркотиками (позднее отрочество) сменяется одиноким алкоголизмом, перебиваемым решением математических задач (герой учится на соответствующем факультете, но быстро осознает, что гениальность его не в математике скажется) и трехкопеечным богоискательством-богоборчеством. Ну и на словесность по ходу дела, конечно, тянет. Как без этого. "Собственно, ему ничего не оставалось, как попробовать писать прозу. Потому что музыканту надо уметь на чем-то играть, знать всякие диезы-бемоли, художнику надо уметь рисовать, мазать краской по холсту, а писателю надо уметь - писать. Этому учат в общеобразовательной школе. Взялся за перо он не то что зевая, а... Заранее чувствуя, что все это фигня. Последняя соломинка, которую, в свою очередь, никто не держит. Так, и о чем же будем писать? Что писать? Он задумался. О том, как он слонялся по университету, попирая собой академические стены?" В отличие от своего героя и весьма многих сочинителей, Мейлахс, повторю, пишет не так, как учат в "общеобразовательной школе". Но, кажется, этого его (или только героя?) не утешает. "Избранник" заканчивается описанием тоскливого прозябания. Судя по некоторым намекам, в эпилоге говорится о середине 90-х. Под повестью (опубликованной только сейчас) дата - 1996. Есть о чем задуматься.
В "Знамени" (N 6) рекомендуем обратить внимание на публикацию фрагментов из следственного дела Варлама Шаламова (в том числе донесения стукачей, следивших за писателем после его освобождения из лагеря), на "Записки пожилого человека" Лазаря Лазарева и "путевые впечатления" Петра Вайля, проехавшегося по "Европейской части" России. Вполне достойно смотрится повесть Юрия Чернякова "Узбекский барак", особенно там где мемуаристика (военные годы на Урале глазами ребенка) теснит беллетристику (современность и проблемы выросшего героя написаны бледновато). Любителям забавных литературных игр рекомендуем рассказ Елены Долгопят "Два сюжета в жанре мелодрамы" - сконструировано довольно ловко, местами смешно, очень холодно.
Что же до "потерянного поколения", то оно представлено мощной подборкой недавно трагически ушедшего из жизни Бориса Рыжего. Завидуешь мне, зависть - это дурно, а между тем/ есть чему позавидовать, мальчик, на самом деле - / я пил, я беседовал запросто с героем его поэм/ в выдуманном им городе, в придуманном им отеле./ Ай, стареющий мальчик, мне, эпигону, мне/ выпало такое счастье, отпетому хулигану,/ любящему "Пушторг" и "Лошади в океане" - / ангел с отбитым крылом под синим дождем в окне./ Ведь я заслужил это, не правда ли, сделал шаг,/ отравил себя музыкой, улицами, алкоголем,/ небом и северным морем. "Вы" говори, дурак,/ тому, кто зачислен к мертвым, а из живых уволен.
03/07/2001