[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]


Перед смертью? Или перед жизнью?

Завершено издание прижизненной пушкинианы

Появление заключительной книги четырехтомника «Пушкин в прижизненной критике» (СПб., «Государственный пушкинский театральный центр»; серия «Пушкинская Премьера», 2008; общая редакция Екатерины Ларионовой) свидетельствует о том, что хотя бы некоторые наши «замыслы с размахом» могут доводиться до конца. Радуясь завершению сюжета, не могу, однако, отринуть несколько дурацких вопросов.

Почему издание готовилось так долго? (Первый том увидел свет в 1996-м и был переиздан в усовершенствованном виде в 2001-м, тогда же появился второй, за которым «стремительно» — через два года — возник третий; последний шел к читателю пять лет.) Почему работа, которой занимается академический институт (Пушкинский Дом), которая получает гранты РГНФ и включена в Федеральную программу книгоиздания, обретает плоть с помощью Государственного (понять бы, что значит сие волшебное слово?) пушкинского театрального центра в Санкт-Петербурге? (Обнаглев вконец, спрошу: а не будь этого центра, то есть замечательного артиста, поэта и пушкиниста Владимира Рецептера, получили бы мы славный четырехтомник?) Почему при пристойном по нашей поре двухтысячном тираже книги нет даже в Москве? (О губернских городах не спрашиваю; дураком предстать готов, идиотом — нет.)

Только не надо рассказывать о «тяжелом экономическом положении» и «лихих девяностых» (легко заметить, что «стабильно-изобильные нулевые» ни в коей мере процесс издания не ускорили). И о том, что скоро только кошки родятся, а настоящие ученые всегда работают тщательно (читай: медленно), тоже не надо. Все же изучение Пушкина не вчера началось, на состояние пушкинской библиографии жаловаться грех, а архивы, картотеки, библиотека Пушкинского Дома доступнее его сотрудникам, чем кому-либо еще. Мои недоумения и оговорки не отменяют признательности двадцати петербургским филологам, что собрали и обстоятельно прокомментировали печатные суждения о Пушкине его современников. Но и благодарность ученым, чей труд закрывает постыдную лакуну (ох, сколько их еще осталось!; составление свода прижизненной критики любого большого писателя — от Гоголя до Пастернака — дело не менее необходимое и, думаю, более трудоемкое, чем издание пушкинианы), не заглушает тревоги за будущее наших историко-литературных штудий и тех изданий, что должны стать их следствием.

Если б речь шла только о дурном финансировании гуманитарной науки… Или только о спортивно-артистическом стремлении к «совершенству»… Но уж слишком ладно взаимодействует прагматичный эгалитаризм властных инстанций (культура есть «национальная идея» плюс опопсение всего ТВ вкупе с подведомственным ему кинематографом) и аристократизм знающих себе цену (часто обоснованно) взыскательных художников (литераторов, ученых). Потому и воспринимаешь не только завершение, но и пополнение всякого осмысленного многотомника, любую качественную книгу, выпущенную в «Литературных памятниках», «Новой библиотеке поэта» или вне серий, как нежданный подарок. И думаешь: не последний ли? (Частные, временами — существенные, несогласия с теми или иными редакторскими и комментаторскими решениями не ослабляют ни благодарности, ни тревоги. У меня. Ряд авторитетных гуманитариев мыслят на сей счет иначе. Их олимпийское величие нам, гагарам, недоступно.)

В новом томе собрана пушкиниана 1834 – начала 1837 годов. В приложениях помещены некрологи, фрагменты учебных курсов и «наиболее значительные критические отклики 1837–1841 гг. на посмертно изданные произведения». Принято считать, что в последние годы отношения Пушкина с критикой и публикой были как никогда дурны. Сумма критических текстов являет более сложную картину. Во-первых, положение Пушкина было двойственным всю его жизнь: «Руслана и Людмилу» бранили не меньше, чем поздние вещи, но печатные порицания отдельных сочинений (иногда — демагогические, иногда — наивные) не отменяли статуса Пушкина как первого поэта. (Да это, как правило, и не было задачей критиков, исключая разве что литераторов старых вкусов в пору пушкинского дебюта. Булгарин хулил «Полтаву», стремился дискредитировать Пушкина как личность, но отнюдь не отрицал его поэтический дар.) Во-вторых, в 1834–36 годах Пушкину не приходилось читать о себе ничего сопоставимого по резкости (оскорбительности) не только с памфлетами Булгарина и Полевого в пору их борьбы с «литературной аристократией» на рубеже 1820–30-х гг., но и с более ранними отзывами Надеждина. В-третьих, расхождение Пушкина последних лет с читателями требует дифференцированного рассмотрения. «Пиковая дама» была встречена восторженно. В том, что «Песни западных славян» отозвались рассуждениями об их подложном генезисе не было ничего странного (и обидного для поэта). Появление «Повестей, изданных Александром Пушкиным» (1834) и «Поэм и повестей А. С. Пушкина» (1835), второго издания «Евгения Онегина» (1837) было бы невозможно без расчета на читательский спрос (нападок эти републикации не вызвали). Плохо раскупалась «История пугачевского бунта», и это не удивительно — удивительна надежда Пушкина на то, что его строгий (требующий и от опытного читателя интеллектуального напряжения) труд может снискать массовый успех. Что же до отвержения «Анджело», то не худо учесть следующее: поэма эта не вызвала осмысленной реакции ни после смерти автора (в отличие от «Капитанской дочки», деформированного «Медного всадника» и ряда других опубликованных посмертно сочинений, о которых презрительно глядевший на «Анджело» Белинский отзывался весьма прочувственно), ни во второй половине XIX века, ни в пору «религиозного ренессанса», ни у классиков пушкинистики ХХ века (Б. В. Томашевский писал о ней разве что вежливее Белинского). Прекрасно зная о том, сколь высоко ценил «Анджело» сам Пушкин, поэму просто не замечали — пока о ней в 1973 году не написал Ю. М. Лотман. (В изучении ее мы с тех пор не далеко ушли.) Сходно дело обстоит со столь же нелюбезными Белинскому (и не ему одному) пушкинскими сказками: их, правда, много читали (в основном — детям), но серьезную проблему в сказках увидели лишь после работ В. С. Непомнящего. (И тут позднее не больно продвинулись.) Если почти полтораста лет Пушкина чтили как величайшего русского поэта, игнорируя «Анджело» и сказки (да и «Историю пугачевского бунта»), то почему не предположить, что современники (не обязанные быть прозорливее потомков) относились к нему не хуже нас?

Да прекрасно они знали, кто такой Пушкин! Сенковский еще как ценил сотрудничество поэта с «Библиотекой для чтения», своеволия в отношении пушкинских вещей себе не позволял, был раздосадован его уходом из журнала, а, узнав о предстоящем появлении «Современник», кинулся в атаку именно потому, что, понимал, сколько весит имя Пушкина, и боялся конкуренции. Это нам почему-то кажется, что «Библиотеки для чтения» стояла скалой: меж тем самодурство Сенковского быстро подрывало журнал и перешедшие в 1839 году в руки Краевского «Отечественные записки» порушили монополию «Библиотеки…». Могло это случиться раньше — при взаимодействии Пушкина с Краевским и Одоевским? Да почему нет? Сокращение тиража «Современника» нельзя рассматривать в отрыве от череды злосчастий, пережитых Пушкиным в 1836 году — ему просто было не до журнала.

И привлечение в «Современник» Белинского (куда более надежного и толкового сотрудника, чем всегда занятый собой и потому легко бросивший «пушкинское» дело Гоголь) не греза советских литературоведов, а вполне представимый сюжет. Белинский в 1836 году не был ни всероссийским властителем дум, ни «революционным демократом» (автором тринадцатитомного ПСС с ленинскими цитатами в предисловии), ни даже влиятельным критиком. Он был бурным гением — с отменным пером, отвагой, честолюбием, сумбуром в голове, феноменальным художественным чутьем и странной, но очень сильной любовью к Пушкину (ощутимой и в тех опусах, где поэту поется отходная). Это нам важно, что Белинский в 1835 году назвал Гоголя «главою литературы, главою поэтов», становящимся «на место оставленное Пушкиным», — большинство современников видело тут лишь эффектную фразу. Если кто и мог разглядеть в ней за полемическим задором (вздором) сильную мысль, то, в первую очередь, Пушкин. (А мысль сильная; и главные — в будущем — партизаны Гоголя, включая Погодина, Шевырева, Аксаковых, до нее еще не дошли.) Мы много лучше помним о том, что Виссарион был «неистовым», чем о том, что он был весьма «пластичным», чутким к серьезному слову, способным к резким переменам литератором. (Сохранив на всю жизнь любовь к Пушкину и Гоголю, Белинский в разные свои эпохи по-разному мыслил о том, кто из них «главнее».) Я не хочу сказать, что Пушкин непременно сумел бы «перенаправить» Белинского или что их альянс был бы безоблачным. (Давних друзей Пушкина такой поворот наверняка бы удивил и обидел.) Не хочу и перебирать другие — несбывшиеся — варианты пушкинской литературной стратегии, что имели бы место, минуй поэта пуля Дантеса. (Для Пушкина на Вяземском, Плетневе и даже Жуковском свет клином не сходился.) Я хочу сказать, что положение Пушкина в его последние годы не было безнадежным. Современники не знали, что поэт умрет 29 января 1837 года; мы слишком хорошо об этом знаем (куда ж денешься?), но это грустное знание не всегда идет на пользу делу.

Представленная ныне публике «поздняя» пушкиниана, кроме прочего, напоминает о том, что история культуры многовариантна, а роль личности в ней чрезвычайно значима. Не случись последней пушкинской трагедии, русская словесность развивались бы иначе, чем в известном нам сценарии. Что неизбежно сказалось бы и на идеологии, политике, строении общества.

Андрей Немзер

25/03/09


[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]