[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]


Памяти Миши Поздняева

На пятьдесят седьмом году ушел от нас Михаил Поздняев. Я последний хороший советский поэт / (написал в «НЛО» Кулаков). / Я поскребыш, осадок, подонок, послед, / я посол из страны дураков… Так под впечатлением от статьи, где появилась двусмысленная формула, Поздняев начал одну из обжигающих своих исповедей — торжественную и забубенную, растерянную и сосредоточенную, гордую и скорбную «Элегию». Мой последний читатель! Шампанским залей / и заешь бомарше свой зевок. / Потому что совок я по крови своей, / и поймет меня только совок.

Он был кем угодно, но совком — никогда. Не был в молодые свои подсоветские годы, когда хотел, чтобы его стихи, не теряя сути и стати, досягали русского читателя. Стяжал победу — разменяв четвертый десяток, на излете безвременья, сумел выпустить первый сборник «Белый тополь» (1984) — книжку, искалеченную цензурой, но поражавшую естественностью и «беззаконностью». Изумляло тогда — изумляет и сейчас (тех, кто знает эпоху «развитого социализма» не по сусальным байкам, а кожей). То, что не поместится сюда — / В строчку типографского набора, — / Из стихов не сгинет без следа, / Но пребудет рядом, как опора <…> То, что отформуется судьбой, / Но не зарифмуется со словом, — / Все равно останется с тобой / До конца в пути твоем суровом. Теперь должно сказать: осталось. И не только с безвременно ушедшим поэтом.

Не был он совком ни в перестройку, когда энергично и ярко занимался журналистикой, а не проталкивал в печать накопившиеся и новые стихи (тираж второй поздняевской книги — «За оврагом» — света не увидел, так как готовившее ее издательство «Советский писатель» в 1992 году закрылось; а раньше? — а раньше не до него было), ни в 90-е, когда заботой его стала судьба другого поэта (и продолжалась газетно-журнальная поденщина, исполняемая всегда талантливо и с полной самоотдачей), ни в новом тысячелетии. Вторая (считая неизданную — третья) Мишина книга «Лазарева суббота» вышла в 2002 году. Кажется, недавно, а почти семь лет пролетело.

Миша любил не «советское прошлое», а те добрые — христианские и русские — начала, что пробивались сквозь тоталитарную коросту. История страны была его семейной историей. И ты был с ними, и ты среди / них сиживал. Время, вспять! / Так до рассвета средь них сиди, / пока тебя не погнали спать. / Меж мамой в кофточке кружевной / и папой в твидовом пиджаке. / А рядом — Боря еще живой, / у Лили — родинка на щеке <…> Ах, коммунальный водораздел, / плотина, рухнувшая в горах… / И ты был с ними, и ты сидел / на табурете на их пирах, / по их медалям за Кенигсберг / читать учился, под патефон / их гимнам вторил. Но свет померк, / пробило полночь — ты вышел вон.

Выйдя в другое время, он не перестал вглядываться в близкое прошлое (Мишу и его — наше — поколение формировавшее), не утратил, но укрепил сыновнее чувство (не у многих поэтов найдется столько сердечных строк об отце и матери), что распространялось и на поэтических учителей. И поэтому я после первой пою, / Что бывают названья у зим, / а приняв по второй, почему-то пою / про зеленое море тайги, / а последний стакан опрокинув, пою: / «Артиллерия бьет по своим» / и, держа его перед глазами, пою: / «Не сдаются варягу враги!»

Мишино сыновнее чувство продолжалось чувством отцовским. Первая его книга призвана была рассказать о диковинном Древе-тополе / и об отроке славном Илье-воителе. В «Прологе» мальчик несется на салазках навстречу отцу, так спасая его от ужаса подступающего небытия; в «Эпилоге» он выходит на общий тернистый путь. Встать с постели, умыться, одеться, / и постель застелить, и поесть —  / это подвиг, к которому в детстве / призывают нас совесть и честь <…> Через Шаболовку — проходными — / по пороше идут и дрожат / наши малые дети. Над ними — / реют ветры и предки кружат.

Дети идут, а родители уходят. Илия, Александр, Наталия, Елизавета, / это ваш отец. Простите его за это. / Ваш отец, в долгах, как в шелках, сидит перед вами: / не борец, не храбрец — подлец, иными словами. // Не хотите — не слушайте; может, потом прочтете. / Получилось так, что при самом грубом подсчете, / я сменил, не имея ни повода, ни желанья, / два десятка мест постоянного проживанья. // Даже двадцать одно. То, что нынче, двадцать второе. / Перебор, если сравнивать жизнь с картежной игрою…

Получилось так, что прирожденный семьянин, домостроитель, хранитель предания, человек, созданный для легких побед и широких улыбок (огромное обаяние, литераторский блеск, дар песнопенья — это не о стихах, а о чудном голосе и исполнительском шарме), обернулся бесприютным скитальцем. Завершая речь к четверым детям (никогда — вопреки мечте — не игравшим в одной детской), он выдохнул: Однажды ночью, выйдя из чата / и заметив в углу медведя с оторванной лапой, / пожалейте его, чем-то схожего с вашим папой. Чего тут больше — горечи? надежды? Сказано же утешительницей Барто: «Все равно его не брошу, потому что он хороший». Но того важнее название, которым Поздняев снабдил свой плач — Exegi monumentum.

Да, воздвиг. И вовсе не для совков. Кому дано — поймут.

Мы были знакомы (не близко) с середины 70-х. В феврале 1985-го Миша надписал мне «Белый тополь»: «…в залог будущего». Кто помнит ту не предполагавшую весны зиму, инскрипт оценит. Будущее пришло стремительно, кроме многого иного, принеся и нашу дружбу. (Пунктирную, но реальную.) Теперь это будущее оказалось прошлым. Остались стихи. И память о мишином органическом благородстве, чуть смущенном артистизме, сердечной теплоте и духовной высоте.

Прости, милый, что мало и редко говорил тебе о том, как много значил ты в моей жизни и, уверен, в судьбе нашего литераторского поколения. Прости, Миша, и прощай.

Андрей Немзер

12/10/09


[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]