Зара Григорьевна Минц: Монографии, статьи и заметки
СТАТЬЯ Н. МИНСКОГО «СТАРИННЫЙ СПОР» И ЕЕ МЕСТО Среди работ о первых шагах символизма в России особое место принадлежит известному исследованию Д. Е. Максимова о «Северном вестнике», положившему начало изучению символистской периодики1. Настоящая статья ставит задачей дальнейшее продвижение по намеченному ученым пути к первоистокам «нового искусства». «Годом рождения» символизма, как известно, обычно считают 1892-й время чтения Д. С. Мережковским доклада «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» (опубликован в 1893 г.). Эта дата, указанная столь влиятельным современником направления, как Н. К. Михайловский, позже была подхвачена исследователями и считается достоверной по сей день2. Однако такая датировка вызывает и ряд недоумений. И поэтому уже давно, в 19001910-х гг., возникли попытки сделать символизм на восемь лет старше. Современный исследователь пишет: «В 1884 г. Ясинский выступил в < > газете Заря < > Он защищал пользу чистого искусства < > Ясинского поддержал Н. Минский, выступление которого в защиту чистого искусства (вместе с выступлением Ясинского) стало восприниматься вскоре в качестве одного из первых манифестов русского декаданса»3. Но и такое решение не может считаться окончательным: о самом «декадентстве» Минский в выступлении 1884 г. не говорит ни слова. Какими нитями связана его статья с докладом Мережковского? Концепции статьи «Старинный спор», ситуации ее появления и историческому значению и посвящается эта работа. 20 июля 1884 г. в либеральной киевской газете «Заря» был опубликован «Отрывок из неизданной Исповеди графа Л. Н. Толстого». В заметке «От редакции» говорилось: «В петербургском журнале Ребус напечатан отрывок из знаменитой Исповеди гр. Л. Н. Толстого. Воспроизводим его для наших читателей»4. «Отрывок», занявший два с половиной столбца первой страницы газеты, раскрывал отношение Толстого к прогрессу и сразу вызвал в «Заре» уважительные, но полемические отклики. В анонимной заметке от 21 июля критиковался толстовский отказ от цивилизации; писатель именовался «маловером прогресса». Отсюда начинается полемика с Толстым, которую ведут сотрудники «Зари» позитивисты, апологеты прогресса науки, знания. Но общая дискуссия вскоре приобретает новое направление. В следующем выпуске «Зари» появляется статья Максима Белинского (И. Ясинского) «По поводу отрывка из неизданной Исповеди графа Л. Н. Толстого». Автор, как раз в эти годы отходящий от народнических симпатий молодости5, тоже полемизирует с Толстым, но отношения Толстого к научному прогрессу он не касается, так как не считает науку основным фактором культуры. Зато отход своего «любимейшего писателя» от искусства к нравственной проповеди Ясинский принять не может. Статья Ясинского (что, возможно, стимулировано самой «Исповедью») это рассказ о его собственном пути от шестидесятнического «разрушения эстетики» к апологии искусства: «Была полоса в жизни нашей молодой интеллигенции, когда искусство отрицалось, красоту считали пустяком и ответов на проклятые вопросы искали в курсах политической экономии. И я стоял на этой полосе» (курсив здесь и ниже, кроме особо оговоренных случаев, мой. З. М.). В это время Ясинский, по его признанию, «почти не знал Тургенева, не знал Гончарова, не знал Льва Толстого», зато «читал Милля, Бокля, Спенсера, Маркса и множество других умных книжек». «Должен сказать, меланхолически заключает Ясинский, что жизнь казалась мне ужасно скучной». Переход автора статьи от поклонения науке к пафосу искусства подлинный взрыв, катаклизм связан для него с «ошеломляющим впечатлением» от «Анны Карениной»: «Точно волшебная панорама, развернулась предо мною жизнь целого общественного строя, трепещущая избытком крови, мяса < > полная изумительных художественных подробностей < > перед которою все курсы политической экономии, физиологии, психологии не стоят, по-моему, выеденного яйца. Вот где истинная наука, подумал я». Далее в статье проводится мысль о различии функций науки и искусства. Толстой, считает Ясинский, хочет учить, но «цель искусства вовсе не в том, чтоб учить, а в том, чтоб сделать людей счастливее, доставляя им одно из самых высоких наслаждений < > все стремится к тому, чтоб сделать людей счастливее все науки, все человеческие деятельности; поэзия (искусство. З. М.) достигает только этой цели скорее и прямее всего», и потому она играет «первенствующую роль» «во всякого рода человеческих деятельностях». Завершается статья совсем иным определением искусства, также отделяющим его от науки: в искусстве «цель заключается в самой деятельности». Позиция Ясинского, достаточно эклектичная, включающая и позитивистский спенсерианский гедонизм (роль культуры «сделать людей счастливее»), и положения эстетики Шиллера и Канта о самоценности искусства, при всем предпочтении искусства науке, не отрицает и роли других «человеческих деятельностей». Речь идет лишь о «количественном» превосходстве искусства в деле «научения» человека и доставления ему «наслаждений». С таких позиций Ясинский и осуждает Толстого за то, что тот «променял положение великого художника на роль маленького ересиарха». Связывается этот шаг с опасной, по мнению автора, гипертрофией этического, жертвенного начала в психологии русской интеллигенции и народа: «Язва личного смирения наша национальная язва», порождающая и гнев «массы» против гения, и бунт гения против себя. Принижению роли наук (знания) соответствует и начало протеста против этики жертвы. В дальнейшей полемике оценки «Исповеди» все больше отходят на задний план, уступая место дискуссии об «удельном весе» искусства в культуре человечества. 4 августа 1884 г. в «Заре» публикуется статья критика газеты Обывателя6 «Художник в роли философа поэзии (по поводу размышления Л. Н. Толстого и Максима Белинского)», где главное место уделено спору с Ясинским, который, однако, уважительно именуется «талантливым беллетристом», занимающим «в русской литературе видное место». Приведя слова Ясинского о впечатлении, произведенном на него чтением «Анны Карениной», Обыватель, с характерной для этого спора прямолинейностью, заключает: «Художественные произведения, по мнению г. Белинского, ничему не научают; всякий хочет только насладиться ими», «Максим Белинский не иначе как свысока и пренебрежительно относится к науке». Здесь задана основная особенность развертывающегося диспута: каждый участник говорит о том или ином доминирующем начале искусства, но приписывает своим оппонентам полное отрицание всех его функций, кроме одной. Позиция Обывателя более последовательна, чем Ясинского: он прежде всего позитивист, находящийся под влиянием идей «разумного эгоизма». Соглашаясь, что цель прогресса человеческое счастье, критик уточняет: «Индивидуальное счастье может быть достигнуто только при условии общего счастья индивидуумов» и состоит в удовлетворении «всей сложной совокупности физических и духовных потребностей человека». До этого момента взгляды Обывателя и Ясинского, по сути, мало различались: оба стоят на позициях антропологического гедонизма, оба считают счастьем удовлетворение всех потребностей человека, оба признают единство целей науки и искусства при различии их путей. Противоположность их воззрений проявляется в определении основной, первичной стороны человеческой жизни. Позитивист Обыватель убежден, что искусство вторично по отношению к материальным составляющим «общего счастья»: «Эстетическое наслаждение совсем и не мыслимо, если не удовлетворены первые наши потребности < > Для голодного, холодного, исполненного тяжких лишений существования разве возможны наслаждения эстетические»: они «следуют только за материальным достатком обществ < > но не заменяют этого достатка». Да и при гармоническом развитии обществ и личностей «эстетические ощущения» хотя и «занимают известное место в душевном состоянии, в некоторой доле определяют его», но «по степени важности и необходимости < > стоят < > слишком далеко от первого места». Польза искусства утилитаристом Обывателем признается при одном условии: «Необходимо только, чтобы художник опирался в своих изображениях на показания точного знания или науки, а не на голос вдохновения». Зато при старательном «ученичестве» значение искусства даже «более очевидно и в известном отношении более непосредственно». Связано это с тем, что «задача поэзии сводится не к обучению читателя, но к возбуждению в нем известного общего настроения», которое и «облегчает нам ориентироваться в своих чувствах и практическом отношении к окружающему», то есть с большей быстротой и легкостью интуитивно-эмоционального постижения мира по сравнению с логическим. Основными функциями искусства оказываются познавательная и этико-дидактическая. Последнюю Обыватель также ценит высоко. Поэты «поддерживают в нас отвращение к пороку и любовь к добру < > содействуют воспитанию в нас здоровых, полезных для общества отношений к явлениям действительной жизни». «Чувство удовлетворения красотою формы» им не отрицается, но отодвигается на задний план. Ответная статья7, несмотря на иронию заглавия, начинается примирительно. Ясинский выделяет ряд сходств в позиции своей и Обывателя. Однако он повторяет, что хотя «все науки, все человеческие деятельности стремятся к увеличению суммы человеческих наслаждений < > поэзия достигает этой цели скорее и прямее всего». Признавая (подобно Обывателю) больший Динамизм интуитивного познания по сравнению с логическим, Ясинский неожиданно меняет тон, делая резкий выпад: «Поэзия ушла вперед гораздо дальше науки, и настроения не зависят от разрешения ученых цензоров. Шекспиру пришлось бы слишком долго ждать какого-нибудь Молешота». Далее Ясинский уточняет свое представление о специфике художественного наслаждения. Это удовлетворение заложенной в человеке жажды гармонии (кантовский идеал «гармонической смены впечатлений») и «созерцание» как способ ее восприятия. Здесь, в апогее полемики, Ясинский впервые формулирует свою позицию как «эстетизм», нарочито характеризуя этическую устремленность искусства столь же приниженно, как Обыватель «эстетику»: «Хорошо, что, познакомившись с великими произведениями великих художников слова, люди чувствуют больше отвращения к пороку и больше любви к добру; но не это соображение руководит ими, когда они принимаются за чтение < > люди с более или менее развитым чувством прекрасного ищут только прекрасного». В следующем номере «Зари» (1884. 12 авг.) в дискуссию вступает еще один газетный критик М. Супин (М. И. Кулишер, издатель «Зари»). В заметке «Поэзия и наука» (написанной, видимо, до появления статьи Обывателя и второго выступления Ясинского) М. Кулишер высказывает мысли, исключительно близкие Обывателю, с одним, однако, важным отличием: он игнорирует и этическую направленность искусства, утверждая, что только его «научный уровень» определяет ценность художественного произведения. Шекспир и Гете «люди, стоявшие на высоте уровня научных познаний своего времени и даже гораздо выше его. Вот почему их поэтические произведения не уступают в значении научным работам»; в целом же художники «имели столько значения, насколько они стояли на высоте научного уровня, и теряют это значение постольку, поскольку наши научные знания совершенствуются». Оценки сопоставляемых явлений у М. Кулишера также «количественные»: искусство «бесконечно малая величина», наука «бесконечно большая». Вторая статья Обывателя «Художник в роли критика» (Заря. 1884. 15 авг.) вертится в целом в кругу уже обсуждавшихся вопросов, но содержит и попытки решить их по-новому. Таково, во-первых, стремление перейти от наивных «количественных» оценок важности науки и искусства к характеристике различий их природы и функции. Научные знания прямо или косвенно практические: «Только наука, одна наука дает нам такого свойства сведения и обобщения», которые «могут служить к руководству в устройстве благополучного человеческого существования» (отметим, что здесь Обыватель неявно соглашается со словами Ясинского о внепрактическом характере результатов художественной деятельности). Во-вторых, повторяя уже высказывавшуюся им мысль о том, что искусство, как источник знаний полностью зависящее от науки, имеет, однако, и свои, особые функции, Обыватель подробнее, чем раньше, останавливается на его «великом преимуществе» перед наукой. Это популяризирующие свойства искусства, способного «сделать самые отвлеченные истины науки доступными массе читателей», а также его огромный эмоциональный потенциал: «поэзия, искусство», «будят в нас не только соответствующие теоретические соображения, но и параллельные чувства, волнения < > действуют < > не на ум только, но и на сердце». Изменение тона и акцентов полемики связано, по-видимому, со стремлением оградить себя от упреков в «искусствофобии». Но оно, думается, имеет и еще одну (возможно, неосознанную) цель отделить свою, родственную народнической, точку зрения на искусство как средство этического воспитания масс от шестидесятнического «реализма» М. Кулишера, в целом близкого Обывателю. Наконец, третий новый момент попытка оценить высказанные точки зрения с «внешней» историко-социологической позиции. Воззрения Ясинского, считает Обыватель, это защита интересов творца-индивидуалиста, ценящего лишь «то высокое удовольствие или наслаждение, какое испытывает художник или ученый в моменты творчества». Исторически эти взгляды, рожденные эпохой «искусства для избранных», далекое прошлое: уже поздний Белинский и Добролюбов хотя и «умели наслаждаться» искусством, но «ножом критики они вскрыли и приучали других вскрывать в произведениях искусства уроки практической мудрости», общественной нравственности. Позицию свою и М. Кулишера Обыватель считает отражением интересов современного демократического читателя. Символизируя свой криптоним противоположным, чем Ясинский, образом, Обыватель-критик рисует образ широкого читателя-«обывателя», четко отделяющего науку от искусства, ищущего в науке «точное знание», а в искусстве «настроения», «эмоции». И радость искусства принадлежит не одному, а всем. Примирительный (хотя и неизменный по сути) тон Обывателя не смягчил его оппонента. В «Заре» (19 авг.) последняя реплика Максима Белинского с характерным заглавием «На разных языках». Он (как и Обыватель в последней статье) отрицает односторонность своих взглядов на искусство (он считает, что никогда «и не требовал от писателя игнорирования нравственных идеалов < > говорил < > о том, что мудрости сердца можно поучаться < > у великих поэтов»8), жалуется на нежелание Обывателя и М. Супина понять его, но затем резко переходит в наступление. Взгляды его оппонентов фактическое отрицание искусства: если читатель «больше всего уроков мог бы извлекать из какого-нибудь < > руководства к той или иной науке», то «зачем ему художественное произведение!». «Уроки» подлинного искусства результат особого эстетического потрясения, а не удовольствия, получаемого от знакомства с данными науки или этическими учениями. «Прислуживание ходячим тенденциям» в литературе не только «не сделает людей счастливее», но способно «провалить и самые тенденции». Далее следует резкая полемика с пониманием идеалов «всеобщего счастья» Обывателем и М. Супином как «какой-то фикции, отвлечения < > прожорливого божества, ревнующего к счастью каждого индивидуума, а для чего неизвестно». Заметка завершается «кольцевым» повтором мыслей первой статьи Ясинского апологией великих преимуществ искусства перед другими видами человеческой деятельности: его вечности (в отличие от изменчивости и временности философских идей), его основной роли в достижении человеческого счастья (плоды художественного творчества «пока единственное общее счастье»), его самодостаточности, не требующей, чтобы Л. Толстой и другие великие писатели были бы еще, «в буквальном смысле слова, и народными учителями». Эти слова, вернувшие полемику к ее началу, но и своеобразно объединившие толстовское «отвержение эстетики» с шестидесятническим, а толстовскую этику с народнической, завершили первый этап споров. Он характеризовался: 1) известным сходством взглядов всех дискутирующих (позитивистское понимание идеала как удовлетворения всех человеческих потребностей; связь прогресса и счастья). Сходство это позволяет опознать не только в Обывателе и М. Кулишере, но и в Ясинском учеников Конта, читателей Белинского, критики шестидесятых годов, работ Михайловского. Отсюда постоянное стремление спорящих к показу своей позиции как многогранной и в чем-то близкой оппонентам; 2) все растущим осознанием непримиримости взглядов адептов «позитивной» науки (Обыватель, М. Кулишер) и этики (Обыватель) и апологета искусства И. Ясинского; отсюда все более прорывавшиеся по ходу споров полемические резкости; 3) двойственностью позиции всех участников дискуссии, имеющей, однако, разную природу. У Обывателя и М. Кулишера это соединение «синтезирующих» идей Спенсера и Конта с присущими позитивизму же вульгаризаторскими тенденциями. У Ясинского это черта человека, порвавшего с позитивизмом, но еще не сформировавшего свои новые воззрения и потому колеблющегося между позитивистской эстетикой, романтиками, Контом и сторонниками «чистого искусства». Отсюда возможность для всех спорящих подчеркивать многогранность собственного подхода и односторонность взглядов противника, а также характерный «количественный» подход к теме. Достаточно известные, аргументы обеих сторон быстро исчерпались, и спор зашел в тупик. В этот момент И. Ясинский решил придать полемике общероссийский масштаб и пригласил известного поэта Н. Минского, жившего осенью 1884 г. в Киеве и тоже переживавшего острое разочарование в народнических идеалах9, принять участие в диспуте. Минский должен был не просто подавить читателей «Зари» «столичным» авторитетом он был действительно начитан в современной европейской философии, эстетике, литературной критике, и его статья «Старинный спор» («Заря». 1884. 29 авг.) выводила полемику киевских критиков-позитивистов с идущим к «эстетизму» прозаиком на уровень общеевропейских литературных дискуссий. Само заглавие (неточная цитата из «Клеветникам России») и начало статьи подчеркивали, что речь идет о ситуации, характерной для всей русской литературы XIX в., ведущей начало от такого символического времени, как пушкинская пора (опять «вспыхнул < > спор об искусстве, старинный, так часто замиравший и воскресавший в нашей литературе спор»). Если для Обывателя упоминание эстетов «дореформенной эпохи» средство дискредитировать позицию противника как устаревшую, то Минский, объявив постоянно повторяющимся весь «старинный спор», утверждал его историческую значимость, санкционированность русской и мировой культурной историей: «Гг. Обыватель и Супин < > не прочь бы поставить поэзию в такую же зависимость от публицистики и науки, в какую средневековые схоластики ставили самую науку и философию от теологии» Такой же смысл в 1892 г. получит напоминание Д. С. Мережковского о «вечности» борьбы за «художественный идеализм»10: «Новое искусство» в России (по крайней мере, в «Северном вестнике») спешило подчеркнуть не свою новизну, а укорененность в «старинном» и «вечном». Вводя спор в широкую пространственно-временную перспективу, Минский смелее, чем кто-либо из сотрудников «Зари», определяет его смысл как проявление исторической и типологической антиномии двух взглядов на искусство: «защиты самостоятельного значения поэзии и ее первенствующей роли среди других проявлений человеческого духа», с одной стороны, и борьбы «публицистики и науки < > против свободного творчества во имя общего блага» с другой. «Старинный спор» шире чисто эстетических разногласий: это борьба творческого, вечно свободного человеческого духа с его притеснителями и индивидуума с ограничивающими его идеями «общего блага» (последняя мысль носит антинароднический характер). Сравним стремление символистов «Северного вестника», защищая искусство, выходить из эстетической проблематики в философскую, прав личности и др. Историю «эстетизма» Минский (подобно Обывателю) начинает с «дореформенной эпохи», когда, по его мысли, «эстетизм» был ограничен (но и оправдан) как протест против реальности и бегство от нее в мир «мечтаний»: «В тяжелую годину умственного гнета < > прекрасное < > отрешенное от жизни и ее мук, являлось единственным исходом для <..> жаждавшей простора души». Узость этого «эстетизма» (романтиков и художников 1840-х гг.) определила его место в пореформенные 1860-е гг.: «Но что казалось светочем во мраке ночи, то, при свете дня, явилось бледным пятном, и люди следующего поколения, рожденные в более счастливые дни < > справедливо негодовали», когда отцы отстаивали «свои сонные эстетические мечтания». Минскому, как видим, присущ особого рода историзм: он частично оправдывает и шестидесятническое «разрушение эстетики», и Писарева, и даже то, «какое негодование, отвращение будило в молодой душе само слово эстетика». Этот историзм (связанный с мистическим гегельянством Вл. Соловьева начала 1880-х гг. и его вариантом идеалов «синтеза») отзовется в историософии Д. С. Мережковского, а позже, в начале 1900-х гг., определит отношение «Нового пути» к шестидесятникам. Но ситуация 1860-х гг. имела, по Минскому, и важные издержки: «Русская муза стала < > служанкой у торжествующей публицистики». Это предопределило новую фазу развития «эстетизма» устремленность к красоте, которая уже не отвращается от реальности и не таит в себе «ни малейшей опасности» развитию науки и других сторон свободного духа. Такая ситуация неявно трактуется как «синтез» одностороннего «эстетизма» 18201840-х гг. и антиэстетизма шестидесятников, подводящий итог становлению русской культуры (ср. роль соловьевских «трихотомий» во взглядах Мережковского). Переходя к теоретической «защите искусства». Минский солидаризуется с И. Ясинским, утверждая приоритет искусства в духовной жизни человечества и резко подчеркивая враждебность литературе ее позитивистских истолкований: «Если бы, с самого сотворения мира, поэты могли предугадать и приложить к делу наставления гг. Обывателя и Супина, самые эти наставления были бы совершенно излишни, потому что тогда не существовало бы ни поэзии, ни докучного искусства». Но Минский не повторяет достаточно известных концепций специфики художественного познания, уже упоминавшихся в споре, а излагает новую (частично связанную с эстетикой французского символизма). Кардинальное отличие искусства от науки в том, что «наука раскрывает законы природы, искусство творит новую природу. Творчество существует только в искусстве < >. Ньютон, Кеплер и Дарвин, объяснившие нам законы, по которым движутся миры и развивается жизнь, сами не создали ни одной пылинки. Между тем Рафаэль и Шекспир, не открыв ни одного точного закона природы, создали каждый по новому человечеству». Антитеза интеллектуального познания и творческого моделирования, позволяющая, вслед за Шеллингом, сопоставить художника с Творцом, позже будет активно развита символистами (прежде всего Белым). Отсюда коренное отличие научной и художественной истины. Первая объективна («закон тяготения существовал до Ньютона и будет существовать, когда исчезнет человечество»), а потому внеличностна («сразу < > становится достоянием всех, не принадлежа никому», кроме «самой природы»). Вторая существует лишь после ее сотворения и становится объективной, но лишь для человечества (образ искусства «родился с художником, живет в людях и вместе с людьми умрет»), а потому всегда несет яркую печать личности творца. Точно так же, по Минскому, отлично отношение науки и искусства к этике. Статья создана в «доницшевский» период эволюции Минского и, в отличие от книги «При свете совести» (1890), нравственность не отрицает. Более того, именно искусство и является носителем этики (наука не знает «ни добра, ни зла»). Но поэтому же художественная этика исходно субъективна и лишь через произведение искусства делается достоянием всех (художник, которому «мир кажется добрым или злым», «страстно жаждет, чтобы и другие видели мир так же»). Главным признаком художественной деятельности Минский (как позже В. Брюсов) считает «искренность художника», стремящегося раскрыть «всем» свой мир. Произведения искусства, таким образом, становятся созданными личностью этическими ориентирами человечества. Правда, Минский находит и в созданной художником «вселенной» объективное («образы, взятые из природы») и субъективное («освещение, данное им художником»), но роль их неравноценна: «Чем искусство моложе, наивнее, непосредственнее, тем сильнее в нем преобладает элемент субъективный < >. Упадок искусства выражается преобладанием в нем элемента объективного». Последние слова предваряют критику «натурализма» символистами 18901900-х гг. В итоге основной функцией искусства оказывается преображающая (творческая). Созданный истинным художником мир «живее действительности», ибо «перерождает» ее: «Мы наслаждаемся произведениями искусства потому, что, благодаря им, дряхлый, приевшийся нам мир заменяется для нас новым, трепещущим жизнью и красотой». Вхождение в это «дивное» царство красоты, в свою очередь, «перерождает» читателя: «Значение поэзии для жизни громадное и польза ее неизмеримая < >. Отнимите их [впечатления искусства] у человека, и он сразу огрубеет до неузнаваемости». Но «неизмеримая польза» искусства, как и «эстетическое наслаждение» им, определены не тем, что художник заимствует из науки или этики. Формуле всех участников спора: искусство ценно тем, чем роднится с другими деятельностями, несущими человеку счастье (Ясинский, Обыватель), или с этикой (Обыватель, Ясинский), или с наукой (М. Кулишер, Обыватель), противостоит мысль о креативной функции искусства как его родовой специфике. Именно сила «преображения» «дряхлого мира» в «новое небо и новую землю» (творческая сила) равна силе эстетического наслаждения произведением искусства и возможностям «преображения» читателя под его впечатлением. Так, при всей близости «апологии искусства» у Ясинского и Минского, «Старинный спор» приобретает новое качество становится первой в России декларацией «эстетизма» конца века. Статья Минского, созданная у порога «рождения символизма», во многом предваряет его идеи (апология эстетики, мысль об искусстве как преображении мира, пафос творческой индивидуальности). Особенно близок Минский к тому «не собственно декадентскому» декадансу, на позициях которого стоял в 1890-х гг. Д. Мережковский и писатели «Северного вестника» (ср. попытки связать «эстетизм» с традициями русской культуры, резкое отличие этого «эстетизма» от идей «чистого искусства», «триадичность» в описании истории искусства и др.). Каково же отношение «Старинного спора» к русскому символизму? Ответ на этот вопрос неоднозначен. Становление литературных направлений не может быть однократным актом. Оно реализуется как множество «попыток воплощения», притом принципиально разнородных. Ранее всего появляются художественные, публицистические и т. д. произведения, в том или ином плане родственные будущим «эталонным» текстам направления. Но о «рождении» направления в новейшей литературе говорить, видимо, можно лишь тогда, когда оно само о нем оповещает11, создавая свои метатекстовые описания и давая себе имя12. «Старинный спор» как критический текст с его концепцией искусства исключительно близок символизму, но символистским манифестом он все же не является. Неявный самоописывающий пласт «Старинного спора» связывает его с тем «эстетизмом» 1880-х гг., из которого символизму еще предстояло выйти. Тем не менее статья Минского многое объясняет в истории и позиции раннего русского символизма. Русская культура, с начала XIX в. усвоившая кантовское определение идеалов человечества как идеалов «Истины, Добра и Красоты», в своей реальной истории воплощала лишь какую-то одну сторону всеми признаваемого единства. К концу столетия история реализации этого идеала выглядела примерно так. «Натуральная школа», сменившая романтизм с его культом Красоты, начертала на своих знаменах идеал Истины правдивого отображения действительности, которое в писаревском варианте шестидесятничества редуцировалось в требование Пользы. Народническая и околонародническая культура 1870 начала 1880-х гг., не порывавшая с позитивизмом, в своем героическом пафосе народной пользы, по существу, была движима идеями самоотреченного, жертвенного Добра. Однако в культуре последних десятилетий XIX в. идет и другой процесс тяготение к целостному, «синтезирующему» миропониманию. Оно захватывает все основные течения русской культуры. Так, философия позитивизма, при всем ее утилитаризме, понимала счастье как единство всех сторон человеческой деятельности (Г. Спенсер), утверждала идеал «гармонической личности» (в России Н. К. Михайловский)13. «Правда-истина» шестидесятников и «правда-справедливость» народников 1880-х гг. зачастую скрывали свою односторонность за искренним устремлением к «гармонии». В начале 1880-х гг. зазвучали и «синтетические призывы» (Блок) Вл. Соловьева: идеал «положительного всеединства» предполагал «синтез Истины, Добра и Красоты». Философия Соловьева дала символистам «Северного вестника» язык для описания своей эсхатологической идеологии как пути к «окончательному синтезу» («концу света», за которым должно последовать сотворение «нового неба и новой земли»). Но в действительности в борьбе с односторонними установками на «правду-истину» и «правду-справедливость» «новое искусство» так же не осуществляло идей «синтеза», как и его противники. Оно, говоря на языке Вл. Соловьева, могло формулировать и художественно воплощать свои идеи лишь как «неоромантический» пафос Красоты, противопоставляющий себя «старым истинам» и «старому добру»14. Таким образом, все основные направления русской культуры 1880-х гг. отличались и устремлением к полноте, целостности, и практически заменой их какой-то одной стороной кантовской триады. Особенности литературной эволюции, открытые В. Шкловским и Ю. Тыняновым, у символистов проявились как обращение к «прадедам» первой половины века через головы «отцов» народнического десятилетия и культурно активных «дедов» шестидесятников как полемика «на две стороны». И все же «эстетизм» «Старинного спора» не означал ни отрицания «отражения природы» в художественном произведении, ни утверждения внеэтичности искусства речь шла лишь о стремлении указать на его особую роль в жизни человека и человечества, на его специфику. У символистов круга Мережковского этот «эстетизм» дополнит соловьевская утопия Красоты, спасающей мир. ПРИМЕЧАНИЯ 1 Максимов Д. Е. «Новый Путь» // Евгеньев-Максимов В., Максимов Д. Из прошлого русской журналистики. Л., 1930. 2 Ср.: «Возникновение его [модернизма] датируется довольно точно: 1892 годом, когда Д. С. Мережковский прочел свою лекцию О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» (Тагер Е. Б. Возникновение модернизма // Русская литература конца XIX начала XX века. Девяностые годы. М., 1968. С. 189). 3 Муратов А. Б. Проза 1880-х годов // История русской литературы: В 4 т. Л., 1983. Т. 4. С. 35. Мысль о том, что И. Ясинский и Н. Минский стоят на «избитых» позициях чистого «эстетизма» и гедонизма, принадлежит Н. К. Михайловскому (см.: Михайловский Н. К. Заметки о поэзии и поэтах // Михайловский Н. К. Собр соч. Т. 6. С. 606). Сам И. Ясинский впоследствии дал совсем иное, «декадентски» игровое истолкование ситуации, в которой возникла полемика: «На лето приехал в Киев поэт Минский. Я втянул его в Зарю и мы затеяли с ним, для оживления газеты <!> дружескую полемику о границах литературного и научного мышления < > К нашему спору не осталась равнодушна и столичная печать < > Но по заранее выработанному нами плану, мы окончили состязание, примирив <?> оба подхода к истине, научный и поэтический, сплетя их в одну нить. Долго еще питалась нами критика, то и дело возвращаясь к киевскому инциденту» (Ясинский И. Роман моей жизни: Книга воспоминаний. М.; Л., 1926. С. 167). Думается, однако, что причины «инцидента» были более глубокими. 4 Публикация в «Ребусе» (1884. № 27. С. 259261) и ее перепечатка в «Заре» остались не замеченными исследователями Л. Толстого (ср.: Гусев Н. Н. Исповедь: История писания и печатания // Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. М., 1957. Т. 23. С. 523) и не учтены в толстовской библиографии. Между тем это, по-видимому, первые по времени публикации отрывков из «Исповеди» в подцензурной печати. Источниками их, видимо, были разошедшиеся в большом числе гектографированные копии с текста, запрещенного цензурой и вырезанного из готового номера журнала «Русская мысль» (май 1884 г.; см. там же). В публикации журнала «Ребус» название произведения Л. Толстого по цензурным соображениям не указано. 5 «Раннее творчество Ясинского носило демократический характер < >. К середине 80-х гг. Ясинский резко меняет свою позицию и становится активным противником тенденциозного искусства» (Муратов А. Б. Ук. соч. С. 34). 6 См. с. 146, сн. 4. Примеч. ред. <Имеется в виду сноска в статье: Минц З. Г. У истоков «символистского Пушкина» // Минц З. Г. Блок и русский символизм: Избранные труды: В 3 кн. СПб.: Искусство СПб, 2004. Кн. 3: Поэтика русского символизма. С. 146149. Ruthenia.> 7 Белинский М. [Ясинский И.] Обыватель в роли критика // Заря. 1884. 11 авг. 8 Курсив автора; выделяется автоцитата из первой статьи И. Ясинского. 9 В предисловии к сб. «Из мрака к свету: Избранные стихотворения» (Берлин; Пб.; М., 1922) Минский называет постнароднический период творчества своей «второй жизнью» (цит. по кн.: Поэты 18801890-х годов. Л., 1972. С. 84). 10 Мережковский Д. С. О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы. СПб., 1893. С. 40. 11 См.: Лотман Ю. М. О семиосфере // Лотман Ю. М. Избр. статьи: В 3 т. Таллинн, 1992. Т. 1. С. 19 и след. 12 Разумеется, такие самоописания и самоназывания исторически могут оцениваться и как чисто субъективные. 13 Ср.: «привлекательный синтез народнической эпохи» (об идеях Н. К. Михайловского: Неведомский М. Зачинатели и продолжатели. Пг., 1919. С. 161). 14 С. А. Венгеров, правда, считает, что «эстетизм» 1880-х годов, «дополняя» шестидесятническое и народническое искусство, делал литературу этой эпохи в целом именно «синтетической»: «Происходит явное расширение литературного горизонта: к правде-истине и правде-справедливости присоединилась правда-красота» (Венгеров С. А. Этапы нео-романтического движения // Русская литература XX века Под ред. С. А. Венгерова. М., 1914. Т. 1. С. 53). В действительности, однако, происходит не «присоединение», а острая борьба.
* Минц З. Г. Блок и русский символизм: Избранные труды: В 3 кн. СПб.: Искусство СПб, 2004. Кн. 3: Поэтика русского символизма. С. 150161.
Ruthenia, 2006 |